Наши ветераны

angle-left null Самойлов Сергей Анисимович

Ветеран Великой Отечественной войны, государственный советник юстиции 2-го класса, Почетный работник прокуратуры и Почетный работник органов юстиции. Награжден медалями «Житель блокадного Ленинграда», а также «Ветеран прокуратуры» и знаком отличия «За верность закону» 1 степени.

 

Родился 24 декабря 1929 года в Ленинграде.

Родители погибли в блокадном Ленинграде. Воспитывался в детском доме. Окончил Художественное ремесленное училище в городе Павловске Нижегородской области и одновременно вечернюю среднюю школу рабочей молодежи, а затем Ленинградскую следственную школу Прокуратуры СССР и заочное отделение юридического факультета Ленинградского госуниверситета.

Работал следователем прокуратуры района в Курской области, старшим следователем, прокурором следственного отдела, заместителем начальника следственного отдела прокуратуры этой области, прокурором следственного управления, заместителем начальника главного следственного управления Прокуратуры Союза ССР, старшим помощником Генерального прокурора СССР, начальником отдела Прокуратуры Союза ССР, советником Генерального прокурора Республики Куба. Участник ликвидации последствий Чернобыльской катастрофы. Ветеран Великой Отечественной войны.

***

Десять самых тяжелых месяцев в моей жизни

Всегда, когда получаю поздравительные открытки по случаю очередного празднования Дня Победы, то, конечно же, испытываю чувство огромной благо­дарности за внимание и заботу. Но одновременно это внимание меня и смущает. Мне все время кажется, что мое военное ветеранство какое-то неполноценное, ибо не довелось защищать Родину с оружием в руках, строить оборонительные укреп­ления и работать у станка на нужды фронта. Ведь когда немецко-фашистские орды напали на нашу страну, мне не было еще и двенадцати лет. Мне не довелось выполнить ни одного хоть какого-нибудь поручения военных. Я просто был в это время «жителем блокадного Ленинграда», как это определено в Законе РФ «О ветера­нах». И только потому, как и все бывшие ленинградские блокадники, с бла­годарностью принимаю оказываемые знаки внимания.

Война застала меня в дачном поселке, расположенном вокруг большой же­лезнодорожной станции Мельничный Ручей во Всеволожском районе Ленинград­ской области, в одиннадцати километрах от северной границы Ленинграда. Вместе с родителями и старшей сестрой мы жили в отдельном деревянном доме с мансардой, куда пере­ехали из Ленинграда, где проживали в одной из комнат заводского общежи­тия. Власть проявила заботу о простой рабочей семье и предоставила нам про­сторное жилище в пригороде Ленинграда, поскольку по заключению врачей мне и моей сестре по состоянию здоровья было противопоказано проживание в Ленин­граде. Дом состоял из четырех комнат, кухни и веранды на первом этаже и двух комнат и кухни - на втором. В нашем распоряжении был и большой участок земли. Жили хорошо, радостно и дружно. Отец вышел на пенсию по инвалидности (рабо­тал кузнецом), а мама продолжала работать в Ленинграде на заводе. Ежедневно ез­дила на работу на пригородном поезде. Ничто не омрачало нашей жизни, пока не началась война с фашистской Германией. С первых же дней мы воспринимали ее очень серьезно. Жили в постоянной тревоге. Военные действия очень быстро при­ближались к Ленинграду, и мы знали об этом из сообщений по радио. В поселке появилось много военных.

В первые дни сентября 1941 года один военный командир озабоченно поведал нам, что немецкие войска окружили нас со всех сторон и связь с Большой землей осуществляется только через Ладожское озеро и по воздуху. Тогда же я впервые и услышал слово «блокада», которое в сочетании со словами «немецкое окружение» звучало для меня особенно зловеще, тем более что до нас отчетливо доносились уже и артиллерийские обстрелы города.

Несмотря на окружение, занятия в школе начались, как обычно, 1 сентября. Я пошел в четвертый класс, а сестра - в шестой. Четвертого сентября мы увидели первые немецкие бомбардировщики. Они налетали на Ленинград и на наш район большими группами, а мы пялили на них глаза, подсчитывая их ко­личество. Практически сразу прекратились всякие игры. Ребята стали собираться небольшими группами (по три, четыре человека) и вместе с двумя-тремя взрослыми по указанию властей стали ночью обходить близлежащую территорию (патрулировать), так как пошли разговоры, что действует много диверсантов, ко­торые запускают ракеты, указывая мишени для немецких бомбардировщиков. Мы очень внимательно вглядывались в темные дворы, особенно пустующих дач, в лес­ные заросли, настороженно перешептывались, обращая внимание на подозритель­ные тени. Но ни одного диверсанта нам обнаружить не удалось, хотя запуски ракет и случались.

Однако, начиная с 8 сентября, бомбежки стали такими сильными, продол­жительными и ежедневными, что ходить в школу стало опасно. И занятия были прекращены. Жизнь в поселке пошла по иному режиму - военному. Мы за­клеили все окна бумажными лентами, чтобы предотвратить разрушение стекол от взрывных волн, с вечера завешивали окна разным тряпьем, дабы ночью они не све­тились. Поселок быстро заполнялся солдатами, военной техникой. Офицеры занимали пустующие дачи, солдаты устанавливали палатки, шалаши.

Ночью 8 сентября после очередной особенно сильной немецкой бомбежки все небо над Ленинградом до самого горизонта было охвачено кроваво-красным заре­вом. Мы с ужасом наблюдали это страшное зрелище, не зная, что там происходит. Но уже днем стало известно, что немцы подожгли самые крупные в городе де­ревянные продовольственные склады, именуемые Бадаевскими. Конечно, тогда я и родители не имели представления о масштабах этой трагедии. Только спустя десятки лет из разных источников узнал, что потери на Бадаевских складах определялись многими тысячами тонн муки, сахара, мяса, масла и других продуктов. Но взрос­лые, осведомленные о размерах этих складов, и без конкретных цифр понимали всю тяжесть последствий.

- Туго нам придется, - сокрушенно сказал отец, - как бы не пришлось голодать. Он произнес эти слова с таким озабоченным видом, что для меня стало ясно - грозит беда.

Вообще, должен сказать, что блокаду наша семья встретила очень неподго­товленной. Не завели новых кур, после того, как всех предыдущих (пять штук) поздней декабрьской ночью 1940 года кто-то из сарая украл; меньше обычного по­садили на участке картофеля, хотя земли было много; не стали выращивать ни ка­пусты, ни моркови, ни других овощей. Словом, необходимого запаса не сделали.

С начала августа были введены ограничения на многие продовольственные товары. А в сентябре карточную систему распространили на все продукты, причем, в последующие месяцы нормы отпуска товаров все время снижались. К то­му же большинство талонов просто не отоваривалось. Уже в ноябре рабочие полу­чали по 250 граммов хлеба, а остальные - по 125. Да и хлебом-то эти крохи трудно было назвать, потому что выпекался он из разных примесей, был какой-то сырой, липкий. А есть хотелось все больше и больше. Отец бережно делил кусочки хлеба. С болью в душе вспоминаю случай, когда с улицы вошел в дом и увидел, как отец жует кусочек хлеба. Я заплакал и сказал, что тоже хочу. Отец отдал мне остав­шийся кусочек. Пока жив, не прощу себе этой жестокости, и всегда мучаюсь, вспо­миная. Ведь тогда мы не задумывались над тем, что родители, оберегая нас, обделя­ли себя во всем. Но это мне теперь легко так рассуждать, начисто утратившему даже представление обо всей тяжести мучительного голода. А тогда вся наша жизнь была поглощена страхом голодной смерти, когда ты готов наброситься с открытым ртом на все, что шевелится и движется.

А артиллерийские обстрелы все нарастали и нарастали, слышались все ближе и ближе. В одну из поздних сентябрьских ночей наш дом потряс мощный, перека­тистый взрыв. Днем мы узнали, что немцы разбомбили железнодорожный состав с боеприпасами, стоявший на станции Ржевка в нескольких километрах от нас.

В середине сентября к нам в дом вошел военный командир и велел немедлен­но выкопать на участке весь картофель, сказав, что на месте огорода они будут со­оружать две большие землянки для солдат. Отец просил разрешения повременить пару недель, и сказал, что для землянок есть место и на поляне (перед домом была большая поляна), но офицер объяснил, что у них нет времени выравнивать землю на поляне, и поэтому им нужно использовать ровную площадку огорода. Нам при­шлось срочно выкопать картофель. Его было немного. Не хватило даже до середины зимы.

В сооружении землянок я вместе с солдатами принимал самое активное уча­стие. Мой интерес поддерживался и беспокойством и любопытством. Я подклю­чился к одному пожилому, с моей точки зрения, солдату и все время рядом с ним таскал срубленные еловые ветки для укрытия землянок и устройства лежанок. Он непривычно для моего слуха называл меня «Серегой» и постоянно подбадривал: «Давай, давай, Серега, тащи, не сдавайся. В тепле солдату не так голодно будет. Может и тебе с нами придется жить». Когда землянки были готовы, солдаты разрешали мне заходить в них. Они благоухали приятным запахом свежих еловых веток. С питанием в это время было еще более или менее терпимо, поэтому солдаты шутили, посмеивались, охотно со мной разговаривали, давали подержать винтовку, автомат, магазин с патро­нами и даже гранату.

Но положение быстро ухудшалось. Голод наступал и на солдат. Они становились все более мрачными, двигались медленно, лица потускнели. Ярко перед глазами стоит сцена: по улице (назывались «проспектами») мимо нашего дома шло отделение солдат с винтовками на плечах. Последний солдат заметно отставал, и видно было, что у него уже не хватает сил догнать идущих впереди. И вдруг я услышал его жалобный голос: «Братцы, подождите!». Тогда в моей еще детской, но быстро взрослеющей голове, впервые возник вопрос: как же эти солдаты будут воевать, как пойдут в атаку? Я войну тогда представлял в основном в виде рукопашной схватки...

В ноябре отец у какого-то военного за овчинную шубу, которую он бережно хранил, выменял лошадиное бедро. Говорили, что лошадиное мясо сильно пахнет потом. Не знаю. Мы этого не заметили, съели за милую душу.

Отец все чаще стал поглядывать на нашу дворовую собаку по кличке Дунай. Он подзывал к себе Дуная и молча гладил его. Раньше этого не делал. Потом он принес откуда-то охотничье ружье и велел нам - мне и сестре - выйти на улицу. Когда мы вышли, сестра сказала, что отец, очевидно, хочет пристрелить Дуная, так как кормить его нечем. Раздался выстрел. Я вбежал в дом и увидел, что Дунай ле­жит головой вниз в большом тазу, истекая кровью. Все во мне оцепенело, перед гла­зами поплыли круги, и я с трудом удержался на ногах. Опомнившись, выбежал на улицу и с содроганием в голосе сообщил сестре о том, что произошло. Мы молча шли и, ко­нечно же, думали о Дунае. Мы любили его. Он всегда был рядом, играл с нами, терпел наши не слишком добрые забавы над ним: то завяжем ему глаза и смеемся, наблюдая, как он пытаемся стащить с глаз тряпку; то набросим на него покрывало и вместе с ним барахтаемся, мешая ему выбраться. А он, видно, не обижался, был умнее нас, понимал, что так вот играем и серьезного зла ему не причиним. Поэто­му, выбравшись из-под покрывала, не убегал, а, напротив, играючи набрасывался на нас, и вместе с нами кувыркался. Он всегда сопровождал нас на речку и вместе с нами купался. А когда вылезал из воды и отряхивался, мы шарахались от него по­дальше. Потом вместе лежали на песке, наслаждаясь ласковыми лучами северного ленинградского солнца. Какое чудесное было время! И вот мы убили своего верно­го друга...

Мясо Дуная нам показалось вкуснее лошадиного.

Оставалась еще собака у наших ближайших соседей, живших через дорогу, напротив. Собака тоже была большая, с густой рыжей шерстью, и звали ее Рыжик. Поскольку хозяйка Рыжика решила покинуть дачу и вернуться в Ленинград, она отдала собаку нам. Его постигла участь Дуная.

Наступил суровый декабрь 1941 года. Холод и голод. Поезда уже давно не ходили, и мама неделями не бывала дома. Она поселилась у своей старшей сестры в деревянном заводском бараке. Мы с отцом решили навестить ее. Сварили остатки рыжикова мяса, поместили вместе с бульоном в солдатский котелок, взяли с собой кусок жмыха и поплелись в Ленинград. Отец прихватил еще и несколько плиток столярного клея. Часть мяса мы оставили сестре.

В распоряжении маминой сестры была одна комната. Ее муж был на фронте, она осталась с сыном и дочерью, которые на год-два были старше меня. Ста­ли жить вместе. Взрослые спали на кроватях, дети на полу на разных тряпичных подстилках. На постоянные бомбежки мы не реагировали и никогда не бежали в бомбоубежище. Неожиданно ангиной тяжело заболел сын маминой сестры. Взрослые стали «лечить» его горя­чим картофельным паром над чугунком, накрывая покрывалом. Во время очеред­ной такой процедуры он то ли задохнулся, то ли захлебнулся гноем - не знаю. Взрослые сдержанно оплакивали его смерть, а мы с двоюродной сестрой подавлен­но стояли в стороне. Это была первая смерть, произошедшая на моих глазах. Я не помню, чего я больше испытывал в тот момент - горести от смерти двоюродного брата или детского недоумения от такого быстрого и какого-то слишком простого превращения живого человека в мертвого. Но, скорее всего, меня больше поразило именно второе чувство.

На лечение брата израсходовали последние остатки картофеля, и питать­ся стало практически нечем. Несколько раз отец растапливал в горячей воде сто­лярный клей, бросал в «бульон» кусочки хлеба, - и получался «суп». Он был очень вонючим, но голод заставлял его есть. Может быть, добавлялась и какая-то доля крупы, но это не запомнилось, из чего я делаю вывод, что крупы-то и не было: ина­че, зачем же отец делал «бульон» из столярного клея.

В Ленинграде отец окончательно разболелся, он почти не мог двигаться, го­лени ног, покрывшиеся сплошными язвами еще со времени немецкого плена в пер­вую мировую войну из-за пребывания по колено в воде на каторжных работах в угольных копях (из плена он бежал), - постоянно кровоточили. Лечить было нечем. О возвращении домой в таком состоянии не могло быть и речи. Домой я отправился один. Мне дали кусок жмыха, несколько кусочков колотого сахара, обняли, расце­ловали и пожелали благополучной дороги. Я шел по железнодорожным шпалам, не испытывая ни малейшего страха, хотя уже слышал, что на базарах иногда появляется студень, приготовленный из человеческого мяса. Несколько раз мне попадались лежащие на железнодорожных путях замершие трупы людей, на которых топта­лись вороны, лениво отлетавшие в сторонку, когда я приближался. Трупы не пуга­ли меня, но я не перешагивал через них, а обходил и старался не задерживать на них взгляда. И вся дорога казалась вымершей. Люди стали появляться, когда под­ходил к своей станции. Дома мы с сестрой обрадовались друг другу и при встрече впервые и единственный раз в жизни обнялись.

В доме стоял холод. Заготовленные летом дрова заканчивались, поэтому топи­ли только плиту. Мы постоянно сидели около плиты, и пили горячий чай. Мы нау­чились пить чай «вприглядку»: клали перед собой маленький кусочек колотого са­хара и, глядя на него, пили из кружки воду. И только с последними глотками воды клали сахар в рот. Несколько раз к нам наведывалась мама, всегда приносила не­много каких-то продуктов, наверняка отрывая от себя. Когда дрова совсем закон­чились, мы с сестрой стали ломать венские стулья и ими экономно топить плиту для приготовления кипятка.

Неожиданно появилась мама. Она обняла нас, заплакала и сообщила, что вче­ра умер отец. Это случилось 10 февраля 1942 года на 57 году его жизни. Следую­щим утром мы втроем отправились в Ленинград, чтобы попрощаться с отцом. Он лежал в большой комнате барака с восемью другими трупами в ожидании отправки на Пискаревское кладбище - братскую могилу ленинградских блокадников. Каждый труп лежал на отдельной металлической кровати, накрытый простыней.

- Вот там, у окна слева лежит наш отец, - сказала мама и залилась горючими слезами. Мы с сестрой молча стояли на пороге комнаты и не плакали. Скорее всего, потому, что видели сразу несколько трупов. Да и трупов-то самих не видели, по­скольку они с головой были прикрыты простынями, под которыми выступали лишь их смутные очертания. Но чувство было очень тягостное, мы понимали, что наполовину осиротели.

Переночевав у маминой сестры и что-то перекусив из маминого рабочего пай­ка, с сестрой утром следующего дня отправились домой, как обычно, по желез­нодорожному полотну, на котором продолжали лежать расклеванные воронами все те же трупы. Попадались и новые. Домой вернулись благополучно и продол­жили с сестрой грустную, однообразную до уныния жизнь: поход в магазин за ку­сочком хлеба, приготовление кипятка, чай вприглядку и полудремота у медленно остывающей плиты, с которой мы сжились как с живым существом. Она делилась с нами теплом, а мы сберегали его своими плотно прижатыми телами, закутанными в сто одежек. На исходе тепла накрывали плиту раз­ной одеждой и продлевали ее теплую для нас жизнь.

А через неделю появилась мама и сказала, что остается с нами. Она в слезах бродила по квартире и горестно твердила: «Сима, Сима (так звали моего отца), на кого ты меня оставил...». Эта грустная сцена остро врезалась в память.

Мама устроилась вторым или третьим продавцом в местный продовольствен­ный магазин. Но продуктов в доме не прибавилось. Даже, наоборот. Если как рабочая она получала 250 граммов хлеба в день, то теперь ее норма стала такой же, как и у нас - 125 граммов.

Едва растаял снег, мама вместе со многими взрослыми жителями поселка бы­ла мобилизована на заготовку торфа. Он добывался в шести километрах от нашего дома. Но так как работать приходилось с раннего утра и до позднего вечера, то до­мой мама приходила только утром в воскресенье и в тот же день уходила обратно. Жили они в бараках и работали в тяжелейших условиях - постоянно в воде, хотя были обуты в резиновые сапоги. Торф они лепили в брикеты и складывали на сухое место. Мы с сестрой два раза ходили к маме в рабочие дни и все это видели. Там, на торфоразработках, мама тяжело заболела. Когда первого или второго мая (точно не помню) она появилась на пороге нашей квартиры, мы не узнали ее. Перед нами стояла распухшая до невероятных размеров женщина, державшаяся обеи­ми руками за косяк двери, не в силах переступить порога. В это время из комнаты вышел молодой лейтенант (Леонид), который уже три месяца стоял у нас на квар­тире. Он тоже не узнал нашу маму, поэтому спросил:

- Вы к кому?

- Леня! Неужели ты не узнаешь меня? - Удивилась мама и стала падать.

Мы втроем бросились к ней, подхватили под руки и потащили в комнату. Не снимая одежды, уложили на кровать, и больше не услышали от нее ни единого сло­ва. Она была без сознания. Просто диву даешься, как она смогла в таком тяжелей­шем состоянии добраться до дома. Видно, желание увидеть нас, оказаться дома придавали ей силу. И эти силы покинули ее на пороге дома.

Леня сказал, что надо срочно вызывать врача. И сестра побежала за ним. Фельдшерский пункт находился на полпути к нашей железнодорожной станции. Единственным фельдшером там работал пожилой, обросший длинными лохматыми волосами мужчина, имевший довольно неряшливый вид. Вместе с ним мы с боль­шим трудом сняли с мамы верхнюю одежду. Он осмотрел ее, сделал какой-то укол и объявил, что у нее водянка. Сказал, что она нуждается в хорошем питании, назвал лекарства, которыми ее необходимо лечить.

- Вот так, - многозначительным тоном сказал он, и пристально посмотрев на сестру и лейтенанта, ушел.

В тот же день ушел от нас и лейтенант. Наверное, испугался, что мы будем обременять его разными просьбами, а то и взвалим на него всю заботу о матери. Все хлопоты легли на бедную мою четырнадцатилетнюю сестренку. И она во всю ста­ралась. Куда-то все бегала, доставала какие-то лекарства, продукты, выменивая на вещи. Еще раз призывала фельдшера, но тот, постояв некоторое время около нашей мамы, по-прежнему лежавшей неподвижно, безмолвно, но с широко открытыми глазами, сказал, что ничем помочь не может. А мама, возможно, иногда приходила в сознание, и, страдая от невыносимой боли, стонала. Сестра приподнимала ей голову и пыталась влить в рот подслащенной воды. Но зубы были плотно стиснуты, разжать их не удавалось. Так, в муках мама и умерла 15 мая 1942 года на 38-м году жизни. Молодая женщина! Сестра снова ходила за фельдшером, и тот констатировал смерть. В тот же день за трупом нашей мамы приехал извозчик. Когда мы с его помощью сняли труп с постели, то увидели, что вся спина трупа была окровавлена и кожа отслаивалась. С тех пор я постоянно страдаю от этих мрачных воспоминаний, понимая, как глупо мы вели себя с боль­ной, беспомощной мамой. И неизменно повторяю, наверное, уже в миллионный раз за свою долгую жизнь: «Прости нас, мама!».

Мы завернули труп в одеяло, которым мама была накрыта, и уложили в телегу. Тощая лошадь, едва передвигая ноги, повезла труп нашей несчастной мамы на кладбище. А мы с сестрой стояли и не плакали. Возможно, сознание наше начинало тупеть, а души черстветь.

Маму похоронили в братской могиле близ станции Мельничный Ручей на краю местного кладбища. Позднее на братской могиле был установлен скромный обелиск. Могила долго поддерживалась в хорошем состоянии. Но в ельцинский период полностью была запущена. Когда я посетил ее в 2000-м году, то увидел заросшей крапивой, с отвалившейся на обелиске в нескольких местах штукатуркой. Возложенный мною к обелиску букет цветов был одиноким знаком внимания. Он нелепо смотрелся на фоне едва сохранившегося небольшого холма, возвышающегося над братской моги­лой, и примыкающей к нему вплотную огромной мусорной свалки. Я долго стоял около могилы и спрашивал некоторых прохожих: «Неужели вас не возмущает, что рядом с братской могилой устроили мусорную свалку?» Одни небрежно бросали, что им это совершенно безразлично, но большинство опрошенных даже и не знало, что указанное мною место является братской могилой ленинградских бло­кадников.

Уже на следующий день после смерти мамы военные командиры предложили нам с сестрой перебраться на второй этаж, чтобы первый полностью занять офице­рами. С питанием по-прежнему было очень тяжело. Вокруг быстро исчезла вся крапива. Она шла на питание и солдатам. Мы с сестрой переключились на лебеду, не давая ей как следует подрасти. Делали из нее лепешки и жарили на воде. Но пользы было мало. В дополнение к голоду во всю начинала свирепствовать цинга. Ходили на раздаточный пункт и получали там по литру, по два подслащенной воды, настоянной на сосновой хвое, для борьбы с цингой. А в один из дней лишились порции хлеба. Мы вышли с сестрой из магазина, держа каждый свою порцию в ру­ках. В этот момент к сестре подскочил парень и вырвал хлеб. Взрослые тут же схватили парня и пытались хлеб отнять. Но парень упал и стал засовывать хлеб в рот, не обращая внимания на пинки. Ему потребовалось всего три, четыре секунды, чтобы полностью проглотить жалкий мокрый кусочек хлеба. Мы с сестрой очень горевали. Мою порцию хлеба поделили пополам. Неожиданно сестра предложила съесть нашу кошку. Мы ее давно ничем не кормили, и вообще не обращали на нее никакого внимания. Но кошка из дома не убегала и даже последовала за нами на второй этаж. Чем она питалась - не знаю. Мышей мы в доме не видели. Видно бы­ло, что кошка отощала. И все-таки мы решили ее убить и съесть. Однако когда у нас возникла эта мысль, кошка, словно почуяв опасность, перестала попадаться нам на глаза, забивалась в какой-нибудь темный угол, а чаще - под кровать, и там, съе­жившись, тихо сидела. Не буду рассказывать подробностей нашей охоты и распра­вы над кошкой, но когда мы ее убили - забили кочергой, то не знали, что делать дальше, и, после некоторого раздумья, выбросили из окна во двор. Воздействие го­лода на наши чувства оказалось все же слабее того жуткого страха, который мы испытали при виде окровавленной и изуродованной головы кошки. Мы даже заспорили, кто из нас должен ее выбросить. Это сделал я, подцепив труп кошки совком.

После десяти дней проживания на втором этаже, мы вновь подверглись давле­нию военных. Теперь они в ультимативной форме потребовали от нас переселения в соседний летний дом, выделив нам в этом доме маленькую комнату на втором эта­же. Правда, объяснили, что поскольку наш дом зимний, в нем будет располагаться штаб батальона. Но так как сестра стала решительно возражать, то военный начальник почти ласково пояснил: «Война, дочка, будет долгой, так что нам здесь придется обустраиваться капитально. А вам надо отправляться в детский дом».

Так мы стали не только сиротами, но фактически и бездомными. Сестра собра­ла все наши документы (умница), фотокарточки, самые необходимые вещи и посу­ду, и мы перебрались в чужой дом. Военный командир, понимая всю жестокость обращения с нами, распорядился, чтобы нам на солдатской кухне ежедневно дава­ли по тарелке супа. Суп был очень жидкий, овощной, но в нем проглядывались и крошечные кусочки мясных консервов. Мы были рады.

В чужом доме прожили пять дней. «Доев» майские карточки, 1 июня, собра­ли небольшие узелки своих вещей и, бросив на произвол судьбы все нажитое роди­телями за 15 лет их совместной жизни, отправились в школу, в которой мы учи­лись. Сестра сказала, что там собирают детей, оставшихся без родителей. Так мы оказались во Всеволожском детском доме. Детей расселили в классах. Как ни тяже­ло было стране и ленинградцам, но нас кормили три раза в день. Порции, конечно, были крошечными. Рациона не помню, но в обморок мы не падали, и у нас даже хватало сил иногда драться. Один раз в драку бросился и я на своего обидчика за нанесенное мне оскорбление. Воспитательница с большим трудом растащила нас.

Первого июля 1942 года всех воспитанников детского дома рассадили по авто­бусам и привезли к пристани Ладожского озера с целью эвакуации вглубь страны.

Детдомовцев разместили на двух пароходах. Мы с сестрой попали на пароход, носивший название «Форель». Тогда я еще не знал, что означало это слово, но оно мне понравилось, казалось красивым и благородным. Когда ступил на палубу, то почувствовал, что вместе с пароходом медленно проваливаюсь в бездну. Меня охва­тил ужас. И вдруг какая-то неведомая сила стала выталкивать корабль наверх. Это и была мощная морская качка, которую впервые познал. Многих воспитанников во время плавания тошнило. Они беспомощно валялись в трюмах на полу. Мы с сест­рой перенесли качку сравнительно легко. Пароходы сопровождали военные катера и самолеты. Но нас все-таки бомбили. Через иллюминаторы я видел взрывы. Когда мы высадились на берег, то услышали разговоры, что второй корабль немцам уда­лось потопить. О результатах спасательных операций нам ничего не было известно. Нас быстро рассадили по вагонам поезда, и мы тронулись в путь. Ехали всю ночь, утром прибыли в Ярославль. Здесь нам дали по большой плитке шоколада и предупредили, что есть надо понемногу, иначе желудку будет плохо. У некоторых ребят так и произошло - они поддались соблазну, пожадничали, сразу съели всю плитку, и потом страдали. Но чего стоили эти страдания по сравнению с теми, от которых мы избавились, благополучно покинув блокадный Ленинград. Теперь мы были в полной безопасности. Мы начинали новую жизнь. Без родителей. На свое попече­ние и воспитание нас взяло государство. Оно сделало все для того, чтобы сохранить нам жизнь и здоровье, выучить и вырастить, чтобы мы могли стать полноценными гражданами нашей Великой страны. Такую заботу могла проявить только Советская власть, истинно народная власть, для которой дети не на словах, а на деле были са­мым ценным достоянием нации. Как ни тяжело было стране в эти годы, но для де­тей делалось все самое необходимое. Тогда мы, разумеется, не думали об этом, про­сто пользовались благами, которые нам предоставлялись, учились, росли и крепли, постигая премудрости жизни, и вряд ли у кого-то из нас повернется язык на худое слово о том времени.